Coceд уcтpoил мнe cвидaниe c oдинoкoй тeткoй. Eё дoм — пoлнaя чaшa, a ужин — oбъeдeниe. Нo cтoилo мнe нa минутку выйти вo двop, кaк я уcлышaл paзгoвop, пocлe кoтopoгo ceл в мaшину и умчaлcя, зaбыв пpo вce пиpoги. Дepжитecь кpeпчe

Семь долгих лет минуло с той поры, как опустел дом, лишившись женского присутствия. Семь раз сменились зимы, уступая место весенним ручьям, семь раз жаркое лето золотило поля, прежде чем уйти под тяжесть янтарной осени. Николай Петрович, которого все в деревне звали по-простому, по-свойски, проводил свою Лену в последний путь и остался один на один с тишиной, которая обрушилась на него в шестьдесят три. Возраст, когда жизнь уже не бурлит неистовым потоком, но еще и не превратилась в медленную, застойную реку. Силы в нем оставались, руки помнили любую работу, а здоровье, слава Богу, не подводило. Но душа, та самая незримая субстанция, что теплится за грудиной, будто покрылась тончайшим слоем инея. Она ушла, его половина, его тихая гавань после трудового дня. Долго болела, и он самоотверженно ухаживал, не спал ночами, ловил каждый ее вздох, но ничто не могло удержать хрупкую жизнь. И вот он остался — один в этом мире, где каждый уголок дома напоминал о ней.



Они прожили вместе душа в душу, не торопясь, вслушиваясь в ритм деревенских будней. Детей Господь не дал, и все свое тепло, всю нерастраченную нежность они обратили друг на друга и на свое небольшое хозяйство. Лена была тем солнечным ядром, вокруг которого вращалась их вселенная. Она умела превратить простой обед в маленький праздник, ее пироги были легендой на всю округу, а в доме царил такой уютный, выстраданный порядок, что, заходя с улицы, Николай Петрович всякий раз ощущал, как с плеч спадает усталость. Она управлялась и с коровой, дававшей обильные удои, и с курочками, и с теленком, которого откармливали к осени. Он же был ее надежным тылом — пахал, копал, управлялся с техникой. Так и текли дни, сплетаясь в годы, наполненные тихим, глубоким пониманием.

Человеческая природа такова, что она учится существовать даже в пустоте. Привык и он. Привык к молчанию за столом, к тому, что некому сказать «пора бы и отдохнуть», к долгим вечерам под тиканье старинных часов. Скука стала его верной, хоть и незваной спутницей. Но что поделаешь — таков был поворот судьбы. Деревенские женщины, здешние, соседские, поглядывали на него с интересом. Хозяйственный мужчина, дом — полная чаша, да еще и без наследников, без обязательств. Предлагали, даже те, что были существенно моложе, свою руку и сердце, а по сути — надежду на обустроенный быт и спокойную старость. Но он всякий раз мягко, но непреклонно отказывал.

— Тоскую по моей Леночке. Она оттуда, свысока, все видит. Наверное, не желает, чтобы в наш дом чужая хозяйка ступила, — объяснял он соседям, пожимая плечами.

А правда крылась глубже. Правда была в том, что ни одна из претенденток не трогала его сердца, не будила в душе того тихого отклика, той симпатии, без которой жизнь под одной крышей казалась бы тягостным сожительством.

— Чтобы вместе идти по жизни, нужна хоть искорка. Хоть маленькая. А ее-то и нет. Да и, видно, душа моя еще не отошла, не созрела для нового союза, — шептал он порой в тишине опустевшей горницы.



После ухода Лены Николай Петрович продал корову — не справляться одному с таким изобилием молока. Оставил лишь привычку держать на лето бычка, чтобы к холодам иметь свое, экологичное мясо. Теперь он покупал молоко у соседей, а добрая Анна Ильинична, живущая через три дома, часто просто так, от чистого сердца, приносила ему глиняный кувшин, еще теплый от парного угощения.

Ходил он, немного припадая на левую ногу — старая травма, давнишний перелом, сросшийся не идеально. Хромота была заметна, но уже стала его неотъемлемой частью, органичной, как седина в висках. В последнее время он опирался на резную трость из яблоневого сука. Никто в деревне уже не замечал его особенность, будто он таким и родился.

В один из таких летних дней, когда воздух над полями дрожал от зноя, а в раскрытые настежь двери и окна вольготно гулял сквозняк, неся запахи нагретой травы и земли, сидел он за обеденным столом. Только что сварил легкий суп на курином бульоне, с картофелем и морковкой, и теперь наливал его в глубокую, фаянсовую тарелку с синей каемочкой — Ленину любимую. В это время в сенях послышались шаги, и в дверном проеме возник сосед Степан, мужчина еще полный сил, лет на двадцать его моложе.

— Приветствую, Николай Петрович! Дверь открыта — зашел, как к себе. Не гонишь в шею? — весело бросил Степан, уже входя в горницу и снимая кепку.

— Да заходи, заходи, Степан. Супчик как раз поспел, свеженький. Бери миску, да лучку зеленого покроши — на грядке у забора. Соскучился, видать, по домашней еде, — с легкой усмешкой предложил хозяин.



— От такого не откажусь! Хоть и жара на дворе, а горяченькое — оно всегда в пользу. Жена моя на неделю к сестре укатила, так что я сам себе повар, — уселся за стол сосед.

Прихлебывая душистый бульон, Степан украдкой поглядывал на Николая Петровича, а в глазах его играл знакомый, деловой огонек.

— А я вот думаю, Николай Петрович, пора бы тебе о думе серьезной подумать. О хозяйке для дома. Нешто не надоело самому за плитой да у печи ворчать?

— А ты, выходит, в свахи нарядился? — приподнял бровь Николай Петрович. — Иль невеста на примете уже гуляет?

— А если и так? Что в том плохого? Сколько можно-то в одиночестве маяться? Народ ты разборчивый, давно бы мог с какой-нибудь пригожей да радушной женщиной век коротать!

— Мало, Степан, чтобы просто женщина под боком была. Надо, чтобы душа к душе тянулась. Чтобы без лишних слов понимали друг друга. Как гармонь с песней, — проговорил старик задумчиво, глядя в окно на колышущиеся от ветра мальвы.

— Душа, душа… Ох уж эта душа! — махнул рукой Степан. — Тебе седьмой десяток пошел, а ты все про высокое! В такие годы главное — забота, тепло, чтобы был человек, который и суп сварить, и попить подать в нужный момент сможет.

— То есть, по-твоему, я уже в полные инвалиды записался? — в голосе Николая Петровича прозвучала стальная нотка. — Нет уж, извини. Выбор за мной останется. Силы еще есть, и проживу я пока сам, как считаю нужным.

— Да не кипятись ты! Обидеть не хотел, ей-богу. Я ж добра желаю, долгих лет! Потому и затеял этот разговор. Есть у меня одна родственница, по линии тетки. Гликерия звать. Живет в соседнем районе, в деревне Заречной. Женщина видная, хозяйственная, в полном расцвете. Сама держит и птицу, и скотину, дом — полная чаша. И одна, как перст. Я намедни в гостях у нее был. Шустрая, глаз горит. Имя-то какое — Гликерия! Поедем, познакомлю. Приглянется — можно и свадьбу справить не откладывая. Как мысли?



Так, за разговором, незаметно склонилось за окно солнце. Соседи договорились съездить в ближайшую субботу на стареньком, но бойком «Москвиче» Степана.

Оставшись один, Николай Петрович погрузился в тяжелые думы. Женитьба — это не картошку посадить. Он окинул взглядом свою горницу. И вдруг заметил то, на что раньше не обращал внимания: слой пыли на подоконниках, тусклый блеск медного рукомойника, беспорядок в углу, где складывал инструменты. Утром он встал раньше обычного, будто его подгоняло какое-то смутное беспокойство. Вымел пол, тщательно вытер все поверхности, расставил книги на полке ровными рядами. Нашел под раковиной забытую бутылочку со средством для посуды, купленную, кажется, еще при Лене. Вымыл всю посуду, и тарелки, блюдца, кружки заиграли в луче утреннего солнца чистым, радостным блеском.

— И впрямь, смотреть приятнее, — пробормотал он про себя, и на душе стало светлее. — Порядок в доме — порядок и в мыслях.

В субботу, едва занялась заря, они выехали. Николай Петрович надел свой парадный, темно-синий костюм, в котором когда-то венчался. Костюм сидел на нем немного мешковато, но все еще хранил следы былой представительности. Дорога тянулась долго, мелькали поля, перелески, мостики через мелкие речушки. Прибыли к дому Гликерии уже к полудню.

Машина остановилась у аккуратного, свежепокрашенного забора. Из калитки тотчас же вышла женщина. Она была действительно миловидна, полновата, но статно сложена, лет на пятьдесят пять, не больше. Лицо румяное, глаза быстрые, оценивающие.

— Наконец-то! Уж я заждалась, думала, обед совсем простынет. Милости прошу, гости дорогие! — голос ее звенел неестественно-радостными нотами.

И от этих слов, от этой подготовленной встречи у Николая Петровича неловко сжалось внутри. Стало ясно — его здесь ждали не как гостя, а как потенциального жениха, уже почти утвержденного кандидата. Возникло мгновенное желание развернуться и уехать. Но в этот момент он уловил ее тихий, шипящий вопрос, брошенный Степану:

— Он что, калека? — и ее взгляд скользнул по трости.

— Да нет, что ты! Просто нога старая беспокоит. Пустяки.

Она подошла ближе, и сильный, сладковатый запах дешевых духов ударил в нос. Ее рука, мягкая и влажная, схватила его руку в цепком рукопожатии.

— Гликерия Васильевна. Очень приятно. Прошу в дом, не стесняйтесь.



Двор действительно поражал образцовым порядком: ровно сложенные дрова, выметенный до блеска палисадник, сверкающая жесть на крыше сарая. В избе тоже было чисто, даже стерильно. И стол… Стол ломился от яств. Тут было все: и холодец с хреном, и сало, пронизанное прожилками, и горы блинов, и тарелки с соленьями, и дымящаяся сковорода с жареной картошкой и свининой. В центре, как венец творения, возвышались пироги.

— Хлебосольная, — мелькнула у него мысль. — Старается показать себя с лучшей стороны.

Степан, пока хозяйка хлопотала у печи, подмигнул ему одобрительно: мол, видишь, какая я тебе находку присмотрел!

За обедом Гликерия Васильевна была неистощима. Она сыпала комплиментами, подкладывала еду, и в ее речах сквозила какая-то деловая, расчетливая живость.

— Ах, Николай Петрович, какой вы видный мужчина, ухоженный! И не скажешь, что одни живете. Для своих лет — просто загляденье! Ну, хромота — ерунда, не обращаю внимания. Степан говорил, одинокий совсем?

— Совсем, — кивнул он.

— Детки-то есть? Наследнички?

— Ни жены, ни детей. Один как есть.

— Вот и я тоже одна, — вздохнула она, но в глазах не было печали, лишь деловитый блеск.

И хотя его задело ее бесцеремонное «для своих лет», будто вынеся ему вердикт, он, к собственному удивлению, вдруг выпалил:

— Ну, коли так, давай не тянуть. Выходи за меня. Не дети, чтобы годами хороводы водить.

Она даже привскочила на стуле от такой прямоты.



— А почему бы и да? Я не против. Только вот… нога-то… сильно мешает? Работу по дому, по хозяйству тянуть сможешь?

— А что тебе моя нога! — вспыхнул он, чувствуя, как по щекам разливается краска. — Я всю жизнь на своих двоих, и сейчас управлюсь. Спроси у Степана — дом у меня какой, баня новая, все в порядке!

— Да-да, тетя Глика, я ж говорил — золотые руки! — поспешно подтвердил Степан.

— А где жить-то будем? У тебя или у меня? — спросила она, прищурившись.

— Как где? Конечно, у меня. Я в примаки не гожусь, мужик я домовитый. А твой дом закроешь — пусть стоит.

Тут Гликерия Васильевна вдруг вскочила, словно ее ужалило.

— Ой, Степан, выйдем-ка на минуточку, помочь мне надо!

Они вышли в сени, а потом на крыльцо. Окна в доме были распахнуты, и тихий, но отчетливый разговор донесся до Николая Петровича, застывшего с ложкой в руке.

— Слушай, племянник, я свой-то дом уже на старшего, Ваньку, оформила. А младший, Костик, дуется, обижается. Так я ему пообещала, что он тоже с домом будет.

— А где ж ему дом-то взять, тетя? — растерянно спросил Степан.



— Да как где? Этот, михайловский, и будет Костин! Я ж вижу — старик-то на крючок попался, я ему понравилась. Я его уговорю, оболью медами, а там, глядишь, и бумажку какую подписать попросим, пока в себе… Ну, ты понимаешь.

— Тетя, это уж что-то… Мое дело — познакомить. А на такое я не согласен. Это нечестно, — прозвучал сдавленный голос Степана.

— А дом-то у него хороший? Баня есть? Хозяйство?

— Дом крепкий, баня новая, ну, телок, куры…

Николай Петрович отставил тарелку. В ушах звенело. Так вот оно что. Уже и дом его делят, невесть какому Костику в придачу сулят. Сердце забилось гулко и тревожно. «Надо убираться. Сейчас же».

Когда они вернулись, он делал вид, что с интересом разглядывает выцветшие фотографии в рамках на стене.

— Ну что, тетя, едешь? — спросил Степан, избегая смотреть в глаза ни ей, ни соседу.

— Да я готова, вот только дела… Кабанчика на откорме держу, телочку, гусей. Сейчас бросить — убыток. Надо думать…

В избе повисло тягостное молчание.

— Может, тогда осенью? — быстро предложил Николай Петрович, чувствуя, как жажда бегства сковывает все тело. — Как урожай уберете, скотину определите — тогда и приедем.



— Осенью… Да, пожалуй, осенью удобнее, — задумчиво протянула Гликерия. — Приезжайте, как лист с березы опадет.

— Договорились, — он уже поднимался из-за стола. — Нам бы тогда назад, путь неблизкий, а я дела к вечеру запланировал.

— Какой спех! Чайку не попьете? Самовар растоплю! И сарай не показала!

— Нет-нет, спасибо, я чай не употребляю! Совсем! — отрезал Николай Петрович, и Степан удивленно на него взглянул, но промолчал.

На прощанье Гликерия Васильевна снова схватила его руку, и теперь ее хватка показалась ему цепкой и холодной, а сладкий запах духов — удушающим.

— Буду ждать, милый! И ты не забывай, заезжай просто так! Поможешь картошку копать — я одна-то управляюсь туго! — тараторила она, не отпуская его ладони.

Когда машина тронулась и дом с яркими наличниками скрылся за поворотом, Николай Петрович выдохнул так глубоко, будто пробыл под водой несколько минут. Почти всю дорогу они молчали.

— Прости, Николай Петрович, — тихо сказал наконец Степан, глядя на дорогу. — Не знал я, что у нее такие планы… Я, честно, думал, просто познакомить хороших людей…

— Ничего, Степан, — отозвался старик. — Все к лучшему. Вскрылось сразу, а не потом.

Осень в том году была долгой и звонкой. Николай Петрович сам, не торопясь, выкопал картошку, сложил в погреб ровные ряды бурых клубней, убрал последние кочны капусты. Починил запор на калитке, подновил краску на ставнях. И когда выпал первый снег, пушистый и нежный, заходящий в гости Степан снова завел осторожный разговор:

— Тетя звонила, Николай Петрович. Спрашивает, когда ждать.

— Знаешь, Степан, — глядя на огонь в печи, медленно проговорил хозяин, — думаю я, что, может, и не стоит больше беспокоить Гликерию Васильевну. Пусть хозяйство свое спокойно ведет. А мне… мне и так хорошо.



Степан только кивнул, и больше они об этой поездке не вспоминали.

Прошла зима, сошла талая вода, набухли почки на яблонях у окна. Николай Петрович жил своей размеренной жизнью. И однажды, в тихий предвечерний час, когда солнце клонилось к лесу, отливая золотом пылинки в воздухе, он сидел на завалинке. В руках у него была старая, потрепанная книга, но он не читал. Он смотрел, как по краю старого, забытого колодца, что стоял в дальнем углу огорода, пробился сквозь прошлогоднюю листву и промерзлую землю хрупкий, нежно-голубой цветок. Простой полевой колокольчик. Его стебелек был тонок, почти прозрачен, но он держался прямо, упираясь в холодный еще камень, будто бросив вызов и ушедшей зиме, и самому времени.

И в это мгновение Николай Петрович почувствовал необычайную, тихую ясность. Он понял, что одиночество его — не пустота, а наполненность иным смыслом. Это пространство для памяти, для тихой беседы с той, что навсегда осталась частью его души. Это свобода жить в ладу с собой, скучать без горечи и находить радость в малом — в блеске вымытой посуды, в точном движении рубанка по дереву, в этом хрупком цветке, победившем камень. Он не был забыт. Его жизнь, как этот колокольчик, имела глубокие, невидимые корни, уходящие в любимую, плодородную почву прожитых лет. И этого было достаточно. Более чем достаточно.

А ветерок, подкравшийся с полей, тихо звенел в стеклах окон, будто отвечая на его безмолвные мысли, и нес с собой обещание нового дня, такого же неторопливого, осмысленного и по-своему прекрасного.



Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *