1941 г. Oнa пoтepялa ВCEХ: мужa, poдитeлeй, peбёнкa. Peшилa иcчeзнуть нa вoйнe, нo вcтpeтилa дpугoгo… Их пoeздкa к Вoлгe пepeвepнулa ВCЁ

Осень 1941 года была холодной и беспощадной. Воздух, пропитанный предзимней сыростью и тревогой, словно сгущался от каждодневных сводок. В небольшой комнате московской квартиры, где пахло лекарствами, книгами и прошлогодними сушеными яблоками, стояла тяжелая, почти осязаемая тишина.

— Я забираю ее с собой, Вероника! И требую, чтобы ты поехала со мной! — Глаза женщины, зрелой, с преждевременной сетью морщин у глаз, блестели от непролитых слез. В них плескался целый океан страха, материнской боли и бессильной мольбы.



Ее дочь, хрупкая, но с негнущейся сталью в позвоночнике, стояла у окна, завешенного плотной темной тканью. Она смотрела не на мать, а куда-то вдаль, туда, где за горизонтом гремела война.

— Нет, мама. Ты сама видишь — немцы у самых стен. Раненые заполняют все палаты до последней койки. Я давала клятву. Я — дочь своего отца. Я не отступлю. Если мы, врачи, начнем спасаться бегством, то что же тогда будет со всеми ними? С теми, кто защищает этот город?

Лариса смотрела на дочь, Маргариту, и сердце ее сжималось в ледяной тисках. Она притянула к себе маленькую Катюшу, уткнувшись лицом в мягкие детские волосы, пахнущие ржаным хлебом и чистотой. Голос ее стал тихим, глухим, словно доносился из-под земли.

— Собери ее вещи. Мы уезжаем сегодня же. Пока у меня еще есть возможность спасти хоть внучку, раз я не в силах спасти свою единственную кровинку.

Маргарита, двигаясь как автомат, собрала нехитрый детский скарб: платьица, связанные бабушкой варежки, потертого плюшевого зайца. Она проводила их на полустанок, сжав губы до белизны. Пусть ее девочка будет подальше от этого ада. Лариса, приехавшая забрать дочь и внучку в далекий, казавшийся тихим Сталинград, и представить не могла, какие жернова истории готовятся перемолоть ее планы. Самые страшные испытания были еще впереди.

***

Апрель 1942-го встретил Сталинград хмурым, промозглым небом и нарастающим, неумолчным гулом. Воздух дрожал, и казалось, сама земля стонет под тяжестью того, что готовилась обрушить на нее война.

— Варфоломей, бомбят снова… Когда же этому конец? — В подвале, превращенном в бомбоубежище при госпитале, Лариса прижимала к себе трясущуюся от страха и холода Катю. Слезы беззвучно катились по ее щекам, оставляя блестящие дорожки на запыленной коже. — Увезла девочку от московских налетов, а эти изверги и сюда добрались…



— Все устроится, Ларисенька. Всевышний не оставит, — муж ее, высокий, сутулящийся от вечной усталости человек, поправил очки и потянулся к потертому чемоданчику с инструментами. — Укутай Катюшу потеплее, смотри, гусинка совсем посинела. А мне нужно наверх. Там меня ждут.

— Не ходи! Прошу тебя, не поднимайся сейчас! — в голосе ее прорвался настоящий, животный ужас. Но Варфоломей лишь отрицательно покачал головой, мягко высвободив руку из ее цепких пальцев.

Наверху, в операционной, пахло йодом, кровью и порохом. Чтобы заглушить оглушительный грохот снаружи, Варфоломей начал напевать под нос старую, дореволюционную студенческую песню. Это помогало сосредоточиться на руках, на тончайшем шве, на ровном дыхании бойца на столе.

— Доктор, а мы… выживем? — тихо, будто боясь спугнуть хрупкую тишину в стенах этого помещения, спросила юная медсестра с огромными, темными от бессонницы глазами. Звали ее Галина.

— Выживем, Галочка. Ради таких, как этот парень, обязательно выживем, — он кивнул на пациента. — Жизнь — она сильнее. Она всегда найдет дорогу.

— Так страшно…

— А кому сейчас легко? Шей, родная, шей. Аккуратненько, красиво, как ты умеешь.

Позже, выйдя на крыльцо подышать и закурить самокрутку, Варфоломей стал свидетелем нового витка кошмара. Пронзительный свист, раздирающий небо, оглушительный взрыв, и санитарная машина, только что подъехавшая, превратилась в груду искореженного металла. Сколько раз он уже видел подобное? Но каждый раз сердце сжималось от острой, ничем не притупляемой боли. Только сейчас к боли душевной добавилась физическая — горячая волна прошла по бедру. Осколок. Войдя обратно, он с ледяным, почти безучастным спокойствием извлек его пинцетом, сделал себе укол новокаина, обработал и перебинтовал рану. Некогда. Себе жалеть времени не было отведено судьбой.



— Варфоломей Игнатьевич! — по коридору бежала старшая сестра, Надежда, лицо ее было бледным. — Ой, господи, да что же это с вами?

— Пустяки. В чем дело, Надюша?

— Вас к аппарату. Срочно.

Разговор был недолгим. Вернувшись в перевязочную, доктор облокотился о косяк двери, и все присутствующие по его внезапно осунувшемуся лицу поняли — пришли тяжелые вести.

— Готовьтесь к эвакуации. Всех. Галя, Надя, позовите Константина Савельевича и всех свободных от дежурства. Работа начинается немедленно.

***

Маргарита в Москве ощущала усталость, проникшую в самую сердцевину костей. Физическая измотанность была ничтожна по сравнению с душевной опустошенностью. Немцев отогнали от столицы, поток раненых понемногу спадал, но мысль о дочери, о родителях, застрявших в сталинградском аду, не давала покоя ни днем, ни ночью. Она знала, что город на Волге стирают с лица земли день за днем. Она понимала, что ее отец, один из лучших хирургов, человек чести и долга, находится в самом пекле. И от этой мысли ее бросало в леденящий пот, ведь там же, рядом с ним, была ее маленькая Катя. А она, мать, была бессильна. Не могла прорваться, не могла забрать, не могла даже достоверно знать.

— Маргарита, зайдите в ординаторскую, — голос заведующего, Петра Ивановича, прозвучал необычно сухо.

Сердце ее сжалось предчувствием. Она вошла. Взгляд Петра Ивановича, усталый, глубокий, полный невысказанной жалости, был тем же, что и тогда, когда он говорил ей о гибели мужа, Антона.

— Садись, Риточка. Выпей чаю, Тамара Петровна заварила с мятой, для нервов полезно.

— Не надо, Петр Иванович. Не нужно со мной, как с хрупкой фарфоровой куклой. Если весть плохая, никакие травы не помогут. Говорите прямо.

Она старалась держаться, но мир вокруг поплыл, зазвучал глухо, будто из-под толстой воды. Она присела на жесткий диван, не отрывая взгляда от его рук, которые нервно ломали грифель простого карандаша.

— Риточка… Госпиталь, где трудился твой отец, эвакуировали. Через Волгу. На барже. Он был в списках на эвакуацию с твоей матерью и дочерью.

— Они смогли выбраться? — в ее голосе прорвался короткий, хватающий за душу луч надежды. Но он погас, когда она увидела, как старый врач отвел глаза.

— Река… она горела в тот день. Баржа получила два прямых попадания. Никто не уцелел. Официальные извещения придут позже.



Тот крик, что вырвался из ее груди, был нечеловеческим. Он заставил содрогнуться стены больницы, застыть в ужасе людей в коридорах. Мир перевернулся и рассыпался в черный пепел. Ей сделали укол, и она погрузилась в пучину беспамятства. Очнувшись через сутки, она подошла к маленькому, потрескавшемуся зеркалу. В отражении смотрела на нее незнакомая женщина с лицом двадцатисемилетней и снежными, седыми волосами.

***

— Я не могу тебя держать силой. Но умоляю — подумай еще раз, — Петр Иванович, сам похожий на выгоревшую свечу, пытался достучаться до ее рассудка.

— Все уже решено. Там я нужнее. Вы и сами это понимаете.

— Ты ведь прямиком в самое горнило идешь, дочка.

— А ради кого мне беречься? — ее голос сорвался на шепот, полный отчаянной горечи. — Всех потеряла. Всех до одного. Мужа, отца с матерью, дочурку. Для кого теперь жить?

— Для себя, детка. Жизнь — она ведь как река, даже после самой страшной бури она продолжает течь.

— Не могу… Не в силах. По ночам они все приходят. Не могу дышать от этой боли. А там… там будет не до душевных ран. Там нужны будут мои руки. И если суждено мне там остаться… может, там я их всех и найду.

— Ты, как и твой отец, веришь?

— А вы разве нет? — она подняла на него свои огромные, потухшие глаза. — Вы, люди его поколения, знающие цену слову и долгу… вы ведь тоже верите, просто тихо, про себя.

— Тогда поезжай с Богом. И пиши, Риточка. Хоть строчку. Чтобы я знал, что ты жива. Буду свечи ставить за твое здравие. Каждый день.

***

То ли ангел-хранитель, принявший облик старого врача, незримо оберегал ее, то ли его тихие, искренние молитвы долетели до небес, но она прошла сквозь огонь и осталась жива. Весной победного сорок пятого командир саперного взвода, суровый, но с добрыми глазами мужчина по имени Лев, предложил ей разделить с ним путь дальше. И она, чувствуя в нем родственную, израненную, но не сломленную душу, согласилась. Нет, она не забыла Антона. Боль от тех потерь никуда не делась, она лишь приглушилась, ушла вглубь, затянулась плотным шрамом, потому что вокруг были тысячи таких же шрамов, и жизнь, упрямо, наперекор всему, пробивалась сквозь них. Лев, потерявший в белорусских лесах всю свою семью, тоже просто хотел снова научиться жить, а не выживать. Две одинокие тени, отброшенные одним огромным горем, потянулись друг к другу, чтобы согреться.

В Москву она не вернулась. Слишком много призраков жило в стенах старой квартиры. Писать было некому — Петр Иванович умер от разрыва сердца еще в сорок третьем. И когда Лев позвал ее в свой родной Минск, она молча собрала нехитрый скарб. Его родители покоились на сельском погосте. Стоя у двух простых крестов, она прошептала:

— А у моих… даже могил нет. Антон — в братской могиле подо Ржевом. Мама, папа, Катюша… Волга их в свои объятия приняла. Холодные объятия.

— Мы съездим туда. Обещаю тебе, — Лев крепко обнял ее за плечи. — Посидим на берегу. Помолчим. Вот осенью, как отпуск дадут, обязательно махнем.

Она устроилась в местную больницу и стала ждать осени, того дня, когда сможет попрощаться со своим прошлым.



Но когда сентябрь окрасил листья в багрянец, она поняла, что носит под сердцем новую жизнь. Лев умолял отложить тяжелую поездку.

— Нет, — качала она головой, и в глазах ее, впервые за долгие годы, вспыхнул неяркий, но живой огонек решимости. — Мне нужно туда. Чтобы закрыть ту книгу. Во мне теперь — будущее. Я никогда не смогу забыть свою девочку, это навсегда. Но я должна туда поехать. Должна все отпустить, чтобы идти дальше.

***

Волга встретила их спокойной, величавой гладью, отражающей высокое, бледно-голубое небо. Казалось невероятным, что эти воды когда-то полыхали адским пламенем. Маргарита стояла на крутом берегу, и слезы текли по ее лицу беззвучно, сливаясь с легкой рябью ветра. Лев разузнал, где захоронен Антон — на склонах Мамаева кургана, ставшего огромной братской могилой. Спустившись к самой воде, она долго смотрела на течение, шепча слова любви, извинений, прощания тем, кто навсегда остался в этих темных глубинах. Просила прощения у дочери за свое спокойствие в тот роковой день отъезда, корила свое сердце за то, что оно не забилось тогда тревогой.

— Риточка, а давай сходим в ту больницу. В ту, где твой отец работал. Может, кто-то остался, кто их помнит. Хоть что-то расскажет о последних днях.

— Я тоже об этом думала, — она вздохнула, и зябко кутаясь в легкий платок, повернулась к городу. Лев тут же накинул на ее плечи свой китель.

Они шли по длинным, все еще полуразрушенным коридорам больницы. Воздух пах известью, лекарствами и старым деревом. Маргарита всматривалась в лица медработников, ища хоть что-то знакомое. И вдруг…

— Женщина, вы к кому-то конкретно? — раздался сзади голос. Голос, от которого остановилось время. Голос, который жил в самых сокровенных уголках ее памяти, в колыбельных, в смехе, в утешительных словах детства.

Она обернулась медленно, боясь, что видение рассыплется. И замерла. Напротив, с папкой бумаг в руках, стояла ее мать. Постаревшая, исхудавшая, но живая. Не мираж.

— Мама? Ты… ты не узнаешь меня? — Маргарита откинула со лда прядь своих седых волос, и мир пошатнулся. Лев успел подхватить ее на руки, прежде чем она рухнула на пол.

Очнулась она на жесткой койке в ординаторской. Над ней склонилось родное, исстрадавшееся, любимое лицо.

— Это сон? Я брежу?

— Доченька моя… — теплые капли падали на ее лоб, щеки. — Я сама себе не верю… Это ты? Настоящая?

— Значит, вы… мать Маргариты? — голос Лева звучал приглушенно, словно издалека.

— Да. Лариса. Лариса Викентьевна.

— Очень приятно. Я — Лев Герасимович. Ваш зять.

— Сынок… посиди с ней. Я… я сейчас…



Лариса вылетела из комнаты, ноги ее подкашивались. Она ворвалась в операционную, забыв обо всем на свете.

— Лариса, выйди! Идет процесс! — знакомый, родной бас, строгий и уставший, заставил ее вздрогнуть.

— Варфоломей… как закончишь — сразу в ординаторскую. Ждать буду. Это важно.

— Через пятнадцать минут. Выйди, прошу тебя.

Когда он закончил, тщательно вымыв руки, в его голове крутилась одна мысль: с внучкой что-то? С Катюшей? Вся его душа, вся уцелевшая нежность были теперь сосредоточены на этой девочке. Зайдя в ординаторскую, он застыл на пороге. Рядом с его плачущей от счастья женой сидела молодая женщина с лицом дочери и волосами старухи. Мир перевернулся во второй раз.

— Риточка… Рита… Дочка…

Она встала и шагнула к нему, и он обнял ее, эту седую девочку, прижал к своей груди, к грубой ткани халата, пахнущей всем тем, что составляло суть его жизни: антисептиком, табаком, родным, неповторимым отцовским теплом.

Катя, которой уже было восемь, вернулась из школы. Она долго, с недоверием разглядывала незнакомую седую женщину. Но когда бабушка, всхлипывая, сказала: «Это твоя мама, доченька», — что-то щелкнуло в детской памяти. Она не бросилась в объятия сразу. Она подошла медленно, дотронулась до ее серебряных волос, заглянула в глаза. И тогда, увидев в них ту самую, забытую, но настоящую любовь, вскрикнула: «Мамочка!» — и прильнула к ней, маленькая и теплая, как когда-то, четыре года назад.

Эпилог. Берег будущего.

Лев Герасимович, оформив перевод, остался служить в Сталинграде. Варфоломей Игнатьевич, отгоняя навязчивых пенсионеров, с гордостью принял дочь в свое хирургическое отделение, где они теперь работали бок о бок, понимая друг друга с полувзгляда, как могут понимать только люди, связанные не только кровью, но и общей судьбой и призванием.

А весной, когда город начал заливать яркое, победное солнце, в их маленькой, но невероятно теплой и шумной квартире на свет появился мальчик. Назвали его Мироном. Мир. Тишина. Покой. Когда Маргарита впервые прижала к груди это теплый, беззащитный комочек новой жизни, она посмотрела в окно. За ним текла Волга — широкая, спокойная, величественная. Она больше не была символом гибели. Она стала рекой времени, уносящей боль, неспешно несущей вперед осколки прошлого, чтобы они, обточенные течением, стали фундаментом для будущего. Она смотрела на мужа, помогавшего матери накрывать на стол, на отца, читающего сказку Кате, на мать, качающую колыбель. И в ее сердце, так долго бывшем холодным камнем, окончательно растаял последний осколок льда. Прошлое не забылось. Оно стало тихой, светлой печалью, уступив место жгучему, всепобеждающему чувству настоящего. Она была дома. Всей своей израненной, но выстоявшей душой. И этот берег, этот город, эта жизнь были теперь по-настоящему ее.



Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *